Тексты французского сюрреализма

----------------------------------------------------------------------------------------------------

1926

Рене Кревель

ДУХ ПРОТИВ РАЗУМА

(продолжение)

     Тяжёлые камни придавили землю, и ни один гейзер не может пробиться сквозь неё. Человек, скрывая свои привычки и собственную посредственность за льстивыми понятиями сознания, реальности; надеясь отлично прожить среди отговорок и обманов; спокойный, как крыса в своём классическом сыре, и, подобно этой крысе, решивший существовать за счёт него, с лёгким сердцем отказывался от высшей справедливости, от всякого величия.
     Благодаря знаменитому "Я мыслю, значит, я существую", основанию индивидуалистического франкмасонства, в жалчайших предместьях мышления тысячами расплодились гнусные халупы, где люди надеялись просто забыть мерцающее беспокойство звёзд. Раздобревшие коты-Раминагробисы, сомневающиеся во всём и всех, кроме самих себя. Но пусть только какой-нибудь философ позволит себе наглость трактовать воображение как разновидность сумасшествия — сейчас никому, кто претендует обратить воображение в рабство, не сделать этого безнаказанно. Пробуждение не ограничится простым вербальным взрывом, и истинно романтическое лицо лишится навсегда своей напыщенной шевелюры и вызывающе красного галстука. Паузы, несколько жестов, отдельные желания и множество их возможных реализаций докажут убедительнее, чем жилет Теофиля Готье, на что способен человек. Какой-нибудь Жюльен Сорель, например, не обретший спасения в холодном честолюбии, своим преступлением показывает нам, как обыкновенное событие из хроники происшествий становится фактом лирическим. Впрочем, стендалевский герой, с его отчаянной готовностью и неумением довольствоваться плоскими человеческими решениями, является типичным примером человека, которого повседневные крушения навсегда отвратили от оппортунистических решений. В эпоху Жюльена Сореля, наверное, ещё не вошло в моду говорить о "незаинтересованном акте", но благодаря этому примеру мы знаем: тот, кто стремится к самоутверждению, не может отвратить свои мысли от смерти, уйти от чувств или жестов, связанных со смертью. Понятие "незаинтересованного акта" было выработано в "Подземельях Ватикана", в сцене, где Лафкадио убивает старого провинциала. Заметим, впрочем, что этот поступок, для большинства представляющийся незаинтересованным, имеет хотя бы тот интерес, что создаёт иллюзию отсутствия какой-либо значимости этого интереса. Иначе говоря, многие откроют и воспоют этот акт, обладающий совершенно особой сутью; едва почувствовав некое душевное смятение, они примут своё невежество и невежество других за безразличие, на которое они на самом деле не способны. Так, например, выражение "незаинтересованный акт" применяли по поводу дела Лоеба и Леопольда: убийство мальчика двумя студентами из лучших семей Чикаго. Однако у этого преступления были вполне заинтересованные мотивы, малейшие детали были даже зафиксированы в контракте — вплоть до компенсации, предоставленной тому из двух преступников, который помогал другому получать удовольствие от маленького трупа. Никогда ещё действие не имело таких определённых причин. Лишь элементарное незнание заставило некоторых людей, описывавших это событие, так грубо ошибаться.
     Во всяком случае, незаинтересованный акт в своём идеальном виде мог бы служить соединительным мостом от ничтожной амбиции к свободе, от относительного к абсолютному. Простой человеческий жест обретает свой смысл и основание, если он выталкивает существо, служащее ему исполнителем, за пределы повседневной реальности. И поэтому ничто не может поставить более точный диагноз, будь это сердце или поясница, нежели вопрос, поставленный "Сюрреалистической революцией" в её первой анкете:
     "Самоубийство — решение ли это?"
     Одного только вопроса достаточно, чтобы доказать: если человек опасается предсказаний своего духа, дух в конце концов разбивает свои путы, пускается в галоп и скачет поверх малых барьеров хитростей, стоящих на его пути. Самые честные, единственно честные ответы на все уловки и так называемые государственные соображения оказываются на деле самыми деморализующими вопросами. Пусть личность действует во имя грубого счастья, пусть она формирует себя с помощью науки, рассудка — оплота эгоизма, но что может она противопоставить простой фразе поэта:
     "Пахотная земля сновиденья! К чему здесь строить?"
     Вместе с этим поэтом, Сен-Жон Персом, явившимся из стран Восходящего солнца, люди, преданные духу и отвергающие анекдотические погремушки, которыми их пытаются развлекать, повторяют:
     "При чистых идеях утра что остаётся нам от сновидения, нашего прародителя?"
     Тоскливые звёзды уже повисли на банальном ночном небе. Индивидуум ощущает, что взрывается под своей земной кожей. Мускулы плохо держатся на скелете. Его череп уже не ларец для мозга. И он уверен в этом, как в ощущении голода, жажды, лихорадки. Дрожь отрицательных уверенностей пробегает вдоль всего его костного мозга, и граф Германн Кайзерлинг так же доходчиво, как книга по истории естествознания, учит нас, детей, что у человека две ноги, две руки, две ладони, две ступни, одно туловище, одна голова, одна шея. Он пишет: "Никогда во всей своей жизни я не ощущал, что я совпадаю с моей собственной персоной. Я всегда чувствовал, что личность обладает сущностной ценностью, что моё "я" испытывает потрясения, вызванные моей наружностью, моими состояниями, последовательностью моих действий — всем тем, что я ощущаю и что со мной происходит".
     Какие резоны заставили бы человека после подобной констатации ограничиваться рамками маленькой перепаханной реальности? Возможно, несогласованность тела и духа — уже некое достижение, гарантия ценностей, неподвластных подкупу. Напротив, мы знаем, к какому гниению приговаривала себя личность, не удовлетворённая своей земной сутью, однако неспособная определить ей какую-либо относительную роль. Такая личность не только не ограничивала пределы своей земной сути, но заставляла себя и других верить в иллюзию счастья или достойность повседневности; заглушая крики сомнения, она распевала "Марсельезу" своей посредственности, обшивала себя галунами этической, эстетической и другой лжи. И самое изумительное в этих превратностях то, что идолопоклонники поверхностного любой ценой готовили шабаш, возбуждённо горланили поношения, твердили о спасении духа и, апеллируя к разуму, делали всё для его разложения.
     Когда бы это мошенничество встретило презрение и нашлись бы умные люди, объявившие вслух, что они отказываются от таких забав и не примут ничего, кроме того, что уже показывало себя во всей красе, то разве стоило бы тогда действительно бить тревогу во имя духа и говорить о кризисе? Однако уже не осталось иллюзий относительно этого легкомыслия, и книги, журналы, газеты давно разоблачают его опасность. Культ внешнего, технические занятия, конечно, были менее утомительны, и мы прекрасно знаем, как, по примеру разных животных, умеющих засыпать, глядя в одну точку, не только реалисты, но и эстеты, у которых глаза предназначены для поз, уши — для слов, внимание — для вещей, отдавались этому соблазну лишь из неясного, но реального желания спать. Итак, предприятие общественного спасения, в качестве которого явилось нам Дада, в последние годы совершенно верно и довольно быстро дало оценку старым формальным идолам. В одном из манифестов движения Дада, зачитанном в феврале 1920 года в Салоне Независимых, в Клубе Предместья, в Университете Сент-Антуанского предместья и опубликованном в журнале "Литература", Луи Арагон после обвинительной речи, энергично отвергая старьё условностей, протестуя против их засилья, восклицал: "Может быть, пора покончить с этим идиотизмом. Довольно, больше ничего, ничего, ничего, ничего, ничего". И добавлял: "Таким образом, мы надеемся, что новое будет менее эгоистично, менее меркантильно, менее тупо, гораздо менее гротескно".
     Какой же честный человек предпочтёт такому бунту маленькие выгодные комбинации? Пробуждение — идёт ли речь о пробуждении для повседневной жизни или об ином пробуждении — пробуждении в ночи, у врат сна и чуда — никогда не происходит без борьбы. В беспокойных видениях на пороге утра и снов — вот где мы действительно обнаруживаем остатки нашего величия. Именно здесь, а не в мирной коме, бесконечном послеобеденном вздоре. Андре Бретон констатирует со второй страницы "Манифеста сюрреализма": "Обратить в рабство воображение, даже если оно пойдёт туда за тем, что грубо называют счастьем, — это значит избавиться от всего, что является поистине высшей справедливостью. Одно только воображение даёт мне отчёт о будущем; этого достаточно, чтобы хоть немного приподнять завесу невыносимого запрета, этого достаточно также, чтобы я отдался ему полностью, не боясь ошибиться. Словно можно сделать ещё большую ошибку. У какого предела воображение становится дурным и где кончается запас прочности духа? Быть может, именно блуждание духа и есть первое условие для возникновения добра?"
     Конечно, эта возможность блуждать неотделима от страха битв и боли. В великом рискованном предприятии, коим является всякая борьба духа во имя духа, человек, если он желает быть достойным поборником свободы, должен прежде всего отказаться от ходульности, коварства, надуманных поз, наигранного очарования. Когда 13 мая 1921 года Дада собрал революционный трибунал, чтобы судить Мориса Барреса, Андре Бретон, читая обвинительный акт, в частности, объявил: "Пользоваться влиянием, которое нам подарили удачные поэтические находки, и соблазном, который не является соблазном духа, чтобы заставить слепо уверовать в его выводы о том, что уже не является уделом его исключительных способностей, — это настоящее жульничество".

---------------v
-----------------------------V
Источник: "Антология французского сюрреализма" (издательство "ГИТИС", Москва, 1994г.)

Архив  25 26 27


Hosted by uCoz